* * *
«Маме было тогда приблизительно столько лет,
сколько дочке моей сейчас. Не скажу,
от кого из них я дальше». Ладони лежат на столе.
Лампа в стиле модерн. Цветной витраж-абажур.

Старик сидит нахохлясь у книжного шкапа в углу.
Кличка шкапа – «орган». Разваливается в куски.
Опять недодали тепла, а старик приучен к теплу.
Приходится кутаться. Тапочки. Вязаные носки.

Суконная куртка в клетку на молнии. Шарф.
Американская помощь. Такие были в ходу
в первые годы после Второй мировой. Шарм
обстоятельств прошедшего времени
чахнет у всех на виду.

Он отрезает ножом слоновой кости
половинку чистого сложенного листа.
Запечатывает конверт. Просит меня: «Опусти
в ближайший почтовый ящик». Вместо адреса – пустота.
Старик глядит на меня и говорит: «Прости.
Вышел бы сам. Да видишь – погода не та».
…………………………………………………..

Начало двадцатого века. Скамейка в парке, река.
Усадьба, резная беседка, цветная слюда.
Кто же здесь встретит безумного продрогшего старика,
когда ангелы в день Суда его возвратят сюда?

    * * *
Незачем выходить. Не хочется одеваться.
Точка в центре экрана, расширяясь, заполнит экран.
На экране – то трубка, то скрипка. Элементарно, Ватсон.
Профессор сорвался в пропасть. Полковник скончался от ран.

Восковая фигура в кресле. Приходится с ней на пару
пережить, переждать. Скучно, как ни крути.
Но – погляди в окно – спотыкаясь, по тротуару
бежит красавица в черном, прижав шкатулку к груди.

Снайпер мостится напротив. Веко отечное жмурит.
Жесткий кружок ствола (зрачка?) уставился в цель.
Фигура с трубкой сидит. Фигура трубку не курит.
За спиною снайпера сыщик подглядывает в щель.

Схватка. Наручники – щелк! Шапочка черного цвета
на напудренном парике. Судья огласил приговор.
Высокий помост с дырой. Петля на колпак надета.
Однополчане мерзавца кровью смоют позор.

Между тем потрясенному доктору гений сыска
демонстрирует телефон. Чудесные времена!
Вбегает девушка в черном. Шкатулка. В шкатулке – записка,
пропитанная духами. Красавица смущена.

Но тут вырубают свет. Звук суживается до писка.
Экран собирается в точку. Дальнейшее – тишина.

    * * *
Пешка – пешка и есть, все равно на какой доске.
Правила те же. Ходишь вперед и сбиваешь вбок.
Почти все равно, кто сжимает в своей руке
твою деревянную голову. Бог и в Африке – Бог.

То-то сдавливает виски! Непоправимый гул
заполняет твое пространство снаружи и изнутри.
Спать пора, кемарит бычок. Но ты пока не уснул.
Да и нет не говори. Вперед и назад не смотри.
Черное, белое, целое, часть – не называй.
Море волнуется – два, море волнуется – три.
Как на Толины, блин, именины испекли каравай.
Море волнуется – три. Морская фигура, умри!

Или просто останься в нелепой позе в начале пути.
Радиоточка. Шульженко. Послевоенный романс.
Я живу на улице Цеткин. Мне нет пяти.
В бывшей церкви крутят кино.
В двенадцать там – детский сеанс.

    * * *
Этажерка с томами Брокгауза. В бумажных розах икона.
Желтая шляпа. Черная лента. Белый пиджак. Пенсне.
В похожей на медную лилию трубе граммофона
поет Шаляпин с шипением элегию Жюля Массне.

Революция продолжается. Как и война. Ненастье
застыло на подступах к даче. Приглядывается к врагам.
«Сладкие сны, дыханье весны, грезы, легкое счастье».
Поздние хризантемы. Встречи по четвергам.

От калитки – тропинка средь стриженого жасмина.
Воронки из паутины вместо белых цветов.
На паутине – роса. На лице – брезгливая мина.
«Знаешь, я боюсь пауков». – «Вероятно, ужин готов».

Беседка (греческий домик), увитая виноградом.
С поднятой чашей стоит мраморный Дионис.
Мужчины красные банты предпочитают наградам.
Перегнувшись, лоза безвольно свисает вниз.
Усики-завитки. Судьба затаилась рядом.
«Милый, я здесь, за спиной. Не веришь? Тогда оглянись».

Нет, не оглянется, нет. Тянется вереница
малиновых облаков. Ресницы фильтруют свет.
Кто-то подходит сзади, ладони кладет на глазницы.
Он узнал. Но не скажет имени. Поскольку имени нет.

    * * *
Едет Иванушка на печи.
Валит дым из трубы.
Ухают совы. Кричат сычи.
Хлопает дверь избы.
Скажи: «Если бы да кабы»,
не можешь сказать – молчи.

Опускается гиря. Идут часы.
Кукушка себе на уме.
Подрагивает ушко лисы,
петушок у лисы в суме.
Щуки плещутся. Воют псы.
К покойнику или к зиме?

Яблонька, яблонька, спрячь меня,
речка, укрой волной,
печечка-печка, подай огня,
тюрьма, стереги за стеной,
кольца-колечки на срезе пня,
кружитесь, играйте со мной!
Скажи: «Я был, текло по усам».
Неправда, не был, не лги.
Скажи: «Не надо, мама, я сам».
Ты сам, а вокруг – враги.
Лицо запрокинуто к небесам.
«Я не могу. Помоги!»

    * * *
На самом деле детские годы полны
чудовищных сцен насилия. Крыльями бьют у стены
недорезанные цыплята. Кровь на белом пере.
Одуряющий запах и клекот в тесном колодце-дворе.
Дальше-больше. В накрытом тряпкой ведре
кончается жизнь котят. Или – муторный лай собак
из машины с клеткой. Гицель с огромным сачком
гоняется за голубями. Поймает? Как бы не так!
Ему подставляют ножку. Летит с размаху, ничком.

Или в кухне Берта силком разжимает клюв
многоцветному петуху, воду вливает – «Пей,
все равно зарежу!» Петух глотает, икнув.
Берта идет за ножом. Я наблюдаю за ней.

В проеме видна склоненная над стульчаком спина,
узел седых волос, темный халат в цветах.
Два движения локтем. Десять минут она
удерживает птицу в крепких отечных руках.

Лапы торчат из кастрюли. Потроха поглощает кот.
Хлопает дверь в сортир. Громко бранится сосед –
не кухня, а птицерезка! Мейн Год, ну что за народ!
Берта не слушает. Берта готовит обед.

    * * *
Беззвучно едет цветной,
открытый, неимоверно
длинный вагон трамвая,
мимо построенных в начале века
(еще бельгийцами) станционных
домиков (а они и поныне –
стоят), мимо бывшей
католической часовни,
вот выходит из нее ксендз
и несколько женщин, мимо
расцветающих, отцветающих
и плодоносящих деревьев,
снег и солнцепек, и золотые листья,
все смешалось, улыбается
Анна Романовна, бабушка
дает инструкции (отрежь хлеб,
не этот хлеб, не этот нож,
не так режешь), детвора
обступила корзинку, в которой
кошка вылизывает новорожденных,
обреченных на смерть котят
(одного, рыжего, ей оставят),
камрад Элизе идет рядом
с моим отцом-подростком,
растолковывая ему премудрость
немецкой речи, с которой
ему предстоит познакомиться ближе
во время войны, почтенный
протоиерей Петр Орлов
присматривает на правах
сторожа (или дворника?) за дачей
зятя-немца (священника расстреляют,
зятя с женой – вышлют в 24 часа)…